Анна Ахматова
В автобиографии, озаглавленной “Коротко о себе”, Анна Ахматова писала: “Я родилась 11(23) июня 1889 года под Одессой (Большой Фонтан). Мой отец был в то время отставной инженер-механик флота. Годовалым ребенком я была перевезена на север — в Царское Село. Там я прожила до шестнадцати лет.
Мои первые воспоминания — царско-сельские: зеленое, сырое великолепие парков, выгон, куда меня водила няня, ипподром, где скакали маленькие пестрые лошадки, старый вокзал и нечто другое, что вошло впоследствии в “Царско-сельскую оду”.
Каждое лето я проводила под Севастополем, на берегу Стрелецкой бухты, и там подружилась с морем. Самое сильное впечатление этих лет — древний Херсонес, около которого мы жили.
Читать я училась по азбуке Льва Толстого. В пять лет, слушая, как учительница занималась со старшими детьми, я тоже начала говорить по-французски.
Первое стихотворение я написала, когда мне было одиннадцать лет. Стихи начались для меня не с Пушкина и Лермонтова, а с Державина (“На рождение порфирородного отрока”) и Некрасова (“Мороз Красный нос”). Эти вещи знала наизусть моя мама. Училась я в Царско-сельской женской гимназии...”.
Семья была большая: мать Инна Эразмовна (1852 – 1930), отец Андрей Антонович (1848 – 1915), сестры: Ирина (1888 – 1892), Инна (1883 – 1905), Ия (1894 – 1922), братья: Андрей (1886 – 1920) и Виктор (1896 – 1976).
Наиболее близка детям была мать — натура, по-видимому, впечатлительная, знавшая литературу, любившая стихи. Впоследствии Анна Ахматова в одной из “Северных элегий” посвятит ей проникновенные строки:
...женщина с прозрачными глазами
(Такой глубокой синевы, что море
Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
С редчайшим именем и белой ручкой,
И добротой, которую в наследство
Я от нее как будто получила,
Ненужный дар моей жестокой жизни...
Северные элегии
В родне матери были люди причастные к литературе. Например, ныне забытая, а когда-то известная Анна Бунина (1794 – 1829), названная Анной Ахматовой “первой русской поэтессой”, приходилась теткой отцу матери, Эразму Ивановичу Стогову, оставившему небезынтересные “Записки”, опубликованные в свое время в “Русской старине” (1883, №№1 – 8).
Инна Эразмовна, мать Анны Ахматовой, вела свой род по женской линии от татарского хана Ахмата. “Моего предка хана Ахмата, — писала Анна Ахматова, — убил ночью в его шатре подкупленный русский убийца, и этим, как повествует Карамзин, кончилось на Руси монгольское иго. В этот день, как в память о счастливом событии, из Сретенского монастыря в Москве шел крестный ход. Этот Ахмат, как известно, был чингизидом.
Одна из княжон Ахматовых — Прасковья Егоровна — в XVIII веке вышла замуж за богатого и знатного сибирского помещика Мотовилова. Егор Мотовилов был моим прадедом. Его дочь Анна Егоровна — моя бабушка. Она умерла, когда моей маме было 9 лет, и в честь ее меня назвали Анной...” Следует еще упомянуть, что мать Анны Ахматовой в молодости была каким-то образом причастна к деятельности “Народной воли”.
Об отце, по-видимому, всегда несколько отдаленном от семьи и мало занимавшемся детьми, Ахматова почти ничего не написала, кроме горьких слов о развале семейного очага после его ухода. “В 1905 году мои родители расстались, и мама с детьми уехала на юг. Мы целый год прожили в Евпатории, где я дома проходила курс предпоследнего класса гимназии, тосковала по Царскому Селу и писала великое множество беспомощных стихов...” О быте семьи известно очень мало — по-видимому, он мало чем отличался от образа жизни более или менее обеспеченных семей Царского Села. Довольно подробно Ахматова описала лишь свою комнату в старом Царскосельском доме, стоявшем на углу Широкой улицы и Безымянного переулка: “...окно на Безымянный переулок... который зимой был занесен глубоким снегом, а летом пышно зарастал сорняками — репейниками, роскошной крапивой и великанами-лопухами... Кровать, столик для приготовления уроков, этажерка для книг. Свеча в медном подсвечнике (электричества еще не было). В углу — икона. Никакой попытки скрасить суровость обстановки — безд<елушками>, выш<ивками>, откр<ытками>...”. В Царском Селе, писала она дальше, “делала все, что полагалось в то время благовоспитанной барышне. Умела сложить по форме руки, сделать реверанс, учтиво и коротко ответить по-французски на вопрос старой дамы, говела на Страстной в гимназической церкви. Изредка отец... брал с собой в оперу (в гимназическом платье) в Мариинский театр (ложа). Бывала в Эрмитаже, в Музее Александра III. Весной и осенью в Павловске на музыке — Вокзал... Музеи и картинные выставки... Зимой часто на катке в парке...”. Когда отец узнал, что дочь пишет стихи, он выразил неудовольствие, назвав ее почему-то “декадентской поэтессой”. По сохранившимся в памяти отца представлениям, заниматься дворянской дочери стихами, а уж тем более их печатать совершенно недозволительно. “Я была овца без пастуха, — вспоминала Ахматова в разговоре с Лидией Чуковской. — И только семнадцатилетняя шальная девчонка могла выбрать татарскую фамилию для русской поэтессы... Мне потому пришло на ум взять себе псевдоним, что папа, узнав о моих стихах, сказал: “Не срами мое имя”. — И не надо мне твоего имени! — сказала я...” Время детства Анны Ахматовой пришлось на самый конец XIX века. Впоследствии она чуть наивно гордилась тем, что ей довелось застать краешек столетия, в котором жил Пушкин.
Когда по улицам Царского Села двигалась порой пышная похоронная процессия и за гробом шли какие-то важные старики и старухи, это, как она позднее написала, всегда были похороны “младших современников Пушкина”, а значит, и прощание с XIX веком. Конечно, такие мысли не приходили тогда в голову, маленькой девочке, с любопытством и страхом взиравшей на лошадей в траурных попонах, на светильники, которые держали сопровождавшие катафалк, но что-то связанное именно с прощанием и уходом навсегда осталось в ее памяти, когда она думала о своих первых царско-сельских впечатлениях.
Через много лет Ахматова не раз — и в стихах, и в прозе — вернется к Царскому Селу. Оно, по ее словам, то же, что Витебск для Шагала — исток жизни и вдохновения.
Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли,
Чтобы в строчке стиха серебриться свежее в стократ.
Одичалые розы пурпурным шиповником стали,
А лицейские гимны все так же заздравно звучат.
Полстолетья прошло... Щедро взыскана дивной судьбою,
Я в беспамятстве дней забывала теченье годов, —
И туда не вернусь! Но возьму и за Лету с собою
Очертанья живые моих царско-сельских садов.
Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли...
В Царском Селе она любила не только огромные влажные парки, статуи античных богов и героев, дворцы, Камелонову галерею, пушкинский Лицей, но знала, отчетливо помнила и стереоскопически выпукло воспроизвела через много лет его “изнанку”: казармы, мещанские домики, серые заборы, пыльные окраинные улочки...
...Там солдатская шутка
Льется, желчь не тая...
Полосатая будка
И махорки струя.
Драли песнями глотку
И клялись попадьей,
Пили допоздна водку,
Заедали кутьей.
Ворон криком прославил
Этот призрачный мир...
А на розвальнях правил
Великан-кирасир.
Царско-сельская ода.
Но божеством Царского Села, его солнцем был для юной гимназистки Ани Горенко, конечно, Пушкин. Их сближало тогда даже сходство возраста: он — лицеист, она — гимназистка, и ей казалось, что его тень мелькает на дальних дорожках парка.
Когда-то Гете советовал: если хочешь понять душу поэта, поезжай в его страну. Он имел в виду родину как страну детства. Ведь детство и юность чаще всего действительно определяют голос просыпающейся Музы.
Но в стране детства и юности Анны Ахматовой — параллельно и одновременно с Царским Селом — были и другие места, значившие для ее поэтического сознания очень много.
В одной из автобиографических заметок она писала, что Царское Село, где проходил гимназический учебный год, то есть осень, зима и весна, чередовалось у нее со сказочными летними месяцами на юге — “у самого синего моря”, главным образом вблизи Стрелецкой бухты у Севастополя. А 1905 год полностью прошел в Евпатории; гимназический курс в ту зиму осваивала на дому из-за болезни: обострился туберкулез, этот бич всей семьи. Зато любимое море шумело все время рядом, оно успокаивало, лечило и вдохновляло.
Она тогда особенно близко узнала и полюбила античный Херсонес, его белые руины, словно остановившие бег времени. Там на горячих камнях быстро скользили ящерицы и свивались в красивые кольца маленькие тонкие змейки. Эти камни когда-то видели, возможно, Одиссея и его спутников, а Черное море выплескивало волны с той же мерностью гекзаметра, что и Средиземное, подсказавшее этот великий размер слепому Гомеру.
Дыхание вечности, исходившее от горячих камней и столь же вечного, нерушимого неба, касалось щек и рождало мысли, эхо которых будет отдаваться в ее творчестве долгие годы — вплоть до старости. Херсонес и Черное море странным образом не отрицали и даже не затмевали Царского Села — ведь дух Пушкина был и здесь, а его “античная” лирика, анакреонтика тоже приходили на ум, как что-то странно неотрывное от этих мест.
Она научилась плавать и плавала так хорошо, словно морская стихия была для нее родной.
Мне больше ног моих не надо,
Пусть превратятся в рыбий хвост!
Плыву, и радостна прохлада,
Белеет тускло дальний мост...
...Смотри, как глубоко ныряю,
Держусь за водоросль рукой,
Ничьих я слов не повторяю
И не пленюсь ничьей тоской...
Мне больше ног моих не надо...
Если перечитать ее ранние стихи, в том числе и те, что собраны в первой книге “Вечер”, считающейся насквозь петербургской, то можно заметить, как много в них южных, морских реминисценций. Можно сказать, что внутренним слухом благодарной памяти она на протяжении всей своей долгой жизни постоянно улавливала никогда полностью не замиравшее для нее эхо Черного моря.
В своей первой поэме — “У самого моря”, написанной в 1914 году в усадьбе Слепнево (Тверская губерния), она воссоздала поэтическую атмосферу Причерноморья, соединив ее со сказкой о любви:
Бухты изрезали низкий берег,
Все паруса убежали в море,
А я сушила соленую косу
За версту от земли на плоском камне.
Ко мне приплывала зеленая рыба,
Ко мне прилетала белая чайка,
А я была дерзкой, злой и веселой
И вовсе не знала, что это — счастье.
В песок зарывала желтое платье,
Чтоб ветер не сдул, не унес бродяга,
И уплывала далеко в море,
На темных, теплых волнах лежала.
Когда возвращалась, маяк с востока
Уже сиял переменным светом,
И мне монах у ворот Херсонеса
Говорил: “Что ты бродишь ночью?”
...Я с рыбаками дружбу водила.
Под опрокинутой лодкой часто
Во время ливня с ними сидела,
Про море слушала, запоминала,
Каждому слову тайно веря.
И очень ко мне рыбаки привыкли.
Если меня на пристани нету,
Старший за мною слал девчонку,
И та кричала: “Наши вернулись!
Нынче мы камбалу жарить будем”...
Обожженная солнцем, ставшая черной, с выгоревшей косой, царско-сельская гимназистка с наслаждением сбрасывала с себя манерные условности Царского Села, все эти реверансы, чинность, благовоспитанность, став, как она сама себя назвала в поэме, “приморской девчонкой”. Юг, подаривший ей ощущение воли, свободы, странным образом перемешанное с чувством вечности и кратковременности человеческой жизни, действительно никогда не уходил из ее поэтической памяти. Даже в “Реквиеме” — поэме о страшных годах репрессий в Ленинграде — она вспомнила о нем с присущим ей мужеством и печалью.
В поэзии Ахматовой занял свое место и Киев, где она училась в последнем классе Фундуклеевской гимназии, где в 1910 году вышла замуж за Николая Гумилева, где написала великое множество стихов и окончательно — что очень важно! — почувствовала себя поэтом. Правда, Ахматова как-то сказала, что не любила Киева, но если говорить объективно и точно, она, скорее всего, не любила свое тогдашнее бытовое окружение — постоянный контроль со стороны взрослых (и это после херсонесской вольницы!), мещанский семейный уклад.
И все же Киев навсегда остался в ее прекрасных стихах:
Древний город словно вымер,
Странен мой приезд.
Над рекой своей Владимир
Поднял черный крест.
Липы шумные и вязы
По садам темны,
Звезд иглистые алмазы
К богу взнесены.
Путь мой жертвенный и славный
Здесь окончу я.
И со мной лишь ты, мне равный,
Да любовь моя.
Древний город словно вымер...
И все же главнейшее и даже определяющее место в жизни, творчестве и судьбе Ахматовой занял, конечно, Петербург. Не случайно Ахматову называли истинной петербурженкой — представительницей именно петербургской школы. Петербург стал ее духовной родиной. Ахматовская поэзия, строгая и классически соразмерная, во многом глубоко родственна самому облику города — торжественным разворотам его улиц и площадей, плавной симметрии знаменитых набережных, окаймленных золотой каллиграфией фонарей, мраморным и гранитным дворцам, его — бесчисленным львам, крылатым грифонам, египетским сфинксам, античным атлантам, колоннадам, соборам, морским рострам и блистающим шпилям. Петербургский архитектурный стиль, ярко отразившийся в облике всего русского искусства, не только в архитектуре, но и в словесности, зримо выявился в поэзии Ахматовой: он, можно сказать, предопределил ее духовно-поэтический мир, то есть образность, метрику, мелодику, акустику и многое-многое другое. “Город славы и беды” — так называла она Петербург, а затем и Ленинград, и оба эти слова вполне приложимы к автору “Вечера”, “Реквиема” и “Поэмы без героя”. Уже первые читатели ахматовских книг, хотя и любили называть ее русской Сафо, всегда говорили, что она являет собой как бы классический тип петербурженки, что ее поэзия неотделима ни от Летнего сада,
|